Ферапонтово. Краешек

 

Многие из тех, кто там был, не одобрят наше намерение чуточку, краешком коснуться ферапонтовской темы. Уверен, что они просто не хотели бы увеличения числа посетителей, чтобы не разрушить плохо поддающееся описанию ощущение, возникающее при отъезде оттуда после недельного пребывания в этих местах. Вроде бы и нет ничего особенного – скуповатая на краски природа, скорее плоский ландшафт, полное отсутствие того, что можно было бы назвать развлечениями в привычном городском понимании, ну, памятники там разные, архитектура всякая, дороги на удивление приличного качества.    Здесь людей меньше, не мельтешат. Не считая морей водки, телевизора, электричества и автомобилей, жизнь – такая же, как сто или триста лет назад – может быть, это сюда и манит; общественные роли и маски, приросшие к лицам много лет назад, подсыхают и отшелушиваются к исходу второго дня – вот что есть за душой – с тем и ходи, гуляй, смотри, что уловишь – твоё, уже не отнимешь, что прозевал – всё равно хоть краешком, а в душе осталось. И вот эти краешки потом, уже по дороге домой друг об друга стукаются, беспокоятся, даже разговаривать как-то не хочется. 
Окна показывают такие картины, за которыми люди в музеи ходят. Тут тебе и "Над вечным покоем" Левитана, и Ге, и Куинджи, и Саврасов, и Суриков, и Верещагин. 

Ехать сюда надо с циничной целью – поживиться тем, что судьба ещё не успела отнять у местных жителей.

У экскурсовода в Ферапонтовом монастыре, кажется, нет профессионального образования. Но это и неважно, есть или нет – если бы не она, мы, наверное, так бы не разглядели фреску Николы-Угодника, её глаза и слова подняли нам веки, и действительно, как она говорила, только перед ним можно стоять очень долго, встречаясь с ним взглядом, почти разговаривая, чтобы обратить на себя его печаль и понимание, и испытать вместе с ним боль, сострадание и облегчение, и согласиться, да, всё ужасно, но вот он же старается, и у него получается, по себе чувствую, что получается. Когда рассказывала, она почти плакала – не по-бабьи, не по-актёрски, не для нас – она чувствовала Дионисия, как дано не всякому искусствоведу с верхним образованием или учёной степенью, и умела поделиться своим знанием и чувством. 

Про роспись Дионисия рассказывать точно нельзя, потому что для рассказа словами надо обладать той же мерой таланта, что и сам Дионисий и его сыновья, всё остальное – сколько мы ни пробовали, оказывалось какой-то… пачкотнёй.

Поэтому про фрески говорить не станем. После их нового открытия на рубеже XIX–XX веков, после чуда их сохранения при полном небрежении от войны до войны и позже, после чуда их реставрации под руководством С.С.Подъяпольского в течение нескольких десятилетий никакие слова не годны. Надо видеть, и очень хорошо, если перед тем уже было хоть поверхностное знакомство с Пушкинским или Русским музеем, с Эрмитажем. Хорошо, если уже знакомы раскопки в Помпеях и Геркулануме. Здесь, в Ферапонтово у Дионисия – такая же, как сказал бы математик, "по модулю", бездонная поднебесная гениальность. Нельзя сказать, что он такой же, или лучше, или хуже, чем, например, Леонардо или Джотто. Но когда бы им всем вместе, втроём  довелось сесть за одним столом, уже видевши творения друг друга, они бы говорили как равные. 

Немного смешно, конечно, что про Леонардо знают миллиарды, а про Дионисия – только мы да тётка Анисья. Но с этим, видимо, ничего не поделаешь, можно лишь попробовать понять, почему так. 
Конечно, Дионисий известен тысячам художников, реставраторов, искусствоведов, историков искусства и историков. Они извели тонны бумаги на монографии, альбомы, сборники статей и наконец договорились, что его фрески – это хорошо. Дальше них это знание никуда не пошло, оно герметично, потому что никому не нужно, нет потребителя, поедателя знаний. Дело не в особенной невосприимчивости народонаселения России к прекрасному, отнюдь нет.

Несколько обстоятельств вот уже триста лет работают в одном направлении: объяснить нищему прелесть обводов крещатого свода, звонкость нервюры и элегантность контрфорса затруднительно, потому что он (нищий) всё время хочет разбить очки тому, кто объясняет по вполне понятным причинам; тому, кто объясняет, в тысячу раз интереснее понять всё самому, чем растолковывать другому, а переводчиков, учителей, краеведов, популяризаторов не хватает, потому что они сами нищие, как церковные крысы: сколько драгоценность ни кусай, как её ни облизывай, сыт всё равно не будешь; знатоки оказались в межеумочном положении – хоть вниз гляди, хоть вверх, хоть в народ, хоть во всякие элиты, кругом одинаковые потёмки – только у одного в кармане рубль, а у другого – миллион; разница между богачом и его дворником – не в качестве человека, а в количестве денег. 
Можно себе вообразить, что в середине XIX века ростовский Архиерейский дом собирались продать на кирпич за сорок тысяч рублей, и не продали только потому, что не собрали сумму? Можно себе вообразить, что фрески XII века из переславского Преображенского собора не так уж давно просто сняли со стен и в конце концов положили в канаву? Можно себе вообразить, что в 30-е годы Казанский собор на Красной площади сначала отреставрировали, а потом взорвали, чтобы восстановить?        Легко. 
После Софьи Алексеевны Романовой взаимное презрение, страх, отчуждение и ненависть народа и власти, народа и "элиты" росли не по дням, а по часам, и продолжают расти сегодня, обгоняя все остальные чувства и чудесным образом сравнивая различия между якобы лучшими и якобы худшими. Продавцу верхней одежды Дионисий так же чужд, как носителю этой одежды из среды нефтепромышленников; поэтому Леонардо ещё долго будет бежать впереди, а Дионисий плестись позади – и то только усилиями знатоков, обороняющих герметичность своего знания. 
Странным образом началась эта глупая петрушка раньше Софьи Алексеевны, во второй половине XVII века, и Ферапонтов монастырь имеет к этой многовековой несуразице прямое отношение. Тут провёл последние годы жизни патриарх Никон, самая интересная – по определению В.О.Ключевского – личность в русской истории XVII века. 
Никон – в некотором смысле Ленин XVII века. Оба когда-то решили, что на самом деле знают, как надо устраивать жизнь всей страны, и взялись, засучив рукава, придушив в себе жалость, и расправившись прежде всего с волей. Оба добились успехов и получили власть. Обоих подшибли на взлёте, когда они, казалось, уже схватили Бога за бороду, и оставалась самая малость. Оба доживали последние годы в изоляции от тех, кто подхватил выпавшее из рук знамя и лучше автора претворял в жизнь его идеи: Никона подвинул Алексей Романов, Ильича – Иосиф Джугашвили. 
Посередине озера Никон насыпал остров, на нём поставил памятный деревянный крест, вскорости, как водится, сгинувший. На рубеже второго и третьего тысячелетий его попробовала восстановить группа энтузиастов. Новый крест постоял-постоял, да и рухнул, как прежний.

А наблюдал за этим Николай Мирликийский – и в наши дни, и в середине XVII века. Горя в его глазах меньше не стало. Но и надежды – тоже.

Ехать туда на один день проку нет, лучше какой-нибудь фильм посмотреть, или по сайтам порыскать. За один день нельзя успеть сделать главное, из-за чего вообще человек трогается с места – познакомиться и спокойно поговорить с людьми, найти их и подышать одним воздухом. Тут должно быть везение. Найти ночлег заранее – не хитрость, везение в том, чтобы получилось равновесие в отношениях с хозяевами: и вы их не купили за не очень большие деньги, и они вас не обязаны любить и облизывать. 
Когда мы впервые увидели будущего нашего хозяина у порога ферапонтовского сельпо, сердце не стало предвещать ничего хорошего, эмпатия в глубинах сознания перевернулась с боку на бок и захрапела дальше, дружелюбная улыбка была вежливо сконструирована при помощи мимической мускулатуры лица благодаря многолетней тренировке и давней привычке лицемерить на всякий случай. 
Его звали Николай (отчестворек) Ганчурин, костюм неброский, морщины глубокие, приветливость профессиональная и сдержанная, автомобиль не то фиолетовый, не то коричневый, но хороший, с дорожным просветом – не нашему чета, сантиметров восемнадцать, потому что Жигули. Те два километра, что ехали от магазина до его усадьбы, бодрости духа не прибавили, можно даже сказать, что губы кривились в бодряческой улыбке, которую хорошо, что он не видел, так как ехал впереди. Чтобы попасть в усадьбу, надо было взобраться на горку высотой метров пять по сырой колее, по виду скорее тракторной, чем автомобильной. Коля (так он велел себя называть, хотя четыре десятка ему миновало лет пять, а то и десять назад) вспорхнул на неё, как воробышек, ну и мы за ним с третьей попытки тоже довольно-таки молодцевато воздвиглись на пригорок, где и была назначена парковка прямо во дворе, в восьми с половиной метрах от конуры с собакой на цепи, которая показалась слишком тонкой, старой, ненадёжной и какой-то даже провоцирующей. Все её попытки наладить с нами контакт кончились ничем, потому что эта добрейшая (как позже выяснилось) душа пряталась в теле исчадия адова с пастью, в которую легко могла бы поместиться и детская, и взрослая голова. 
Коля с семьёй жил в старом доме. 

Дом был чуточку недоделан во втором этаже, но первый был для жилья не то что пригоден, – роскошен. 
Роскошь эта не имеет ничего общего с тем, что принято считать шикарным жильём последние лет триста. Дом строился "для себя", точнее, для взрослого сына, недавно погибшего, со всем умением и тщательностью. Отапливается печью, которая в длину имеет метра четыре, пожалуй, за счёт нескольких каналов забирает всю теплотворность дров, держит температуру больше суток, а поленьев на разогрев требуется штук шесть. Стены бревенчатые, полы не крашенные, а выскобленные после фугования и сплачивания (без единой щёлочки). Бывают полы каменные, железные, с линолеумом и ламинатом, паркетные и покрытые маслом и ещё какие-нибудь. Это не полы, а туфта, или, как писал А.Солженицын, "тухта". Вот у Ганчурина – полы. Такие полы воспринимаются и запоминаются тактильно, методом пальпации, почти "органолептически", босой ногой; ходьба по ним – гимн чувственности и чистоты, как прикосновение щекой к пятке двухмесячного младенца. Они такие девственные, голенькие и невинные, что страшно оступиться и сойти с проложенных самодельных тряпочных дорожек. 

Глазное и тактильное пиршество можно усугубить совсем уж разнузданным удовольствием, удовольствием в кубе, производной второго порядка от удовольствия, блаженством почти райским, требующим шестичасовой подготовки и длящимся часами, потому что нет сил его прервать, универсальным, синтетическим, всеобъемлющим и безграничным наслаждением, изощрённой сладкой пыткой, негой, доводящей до изнеможения, счастьем безмысленных мгновений, вакханалией телесной радости.

Это баня по-чёрному с веником на берегу озера, так, чтобы туда и обратно, в воду и в баню – раз восемь. В римских и турецких банях бывать не доводилось, финская и русская всегда нравились, но по-чёрному и именно у озера – это верхняя точка, квинтэссенция, контрапункт, это Майя Плисецкая в балете и Мария Каллас в опере, лучше, выше, тоньше быть не может. 
Никакие современные помывочные ухищрения этой бане в подмётки не годятся, они не про то, они только снимают налипшую дрянь с тела, – а баня его правит, и заодно, почему-то оказывается, и в мозгах просветление наступает, даже характер мягчеет и доброте становится легче пробираться изнутри наружу, к людям. 
И потом чаю – и на боковую. 
И кто скажет, что это не роскошь – жалкая ничтожная личность, погрязшая в пучине греха и разврата.

Во-вторых, после книги ныне покойного художника Ю.Холдина "Сквозь пелену пяти веков" – совершенно ясно, что лучше сделать нельзя. И ехать в Ферапонтово, не держа в руках этой книги – нельзя, нет смысла. Просто так, наскоком, тут ничего не возьмёшь, ничего не поймёшь. А когда он есть – глупо его не использовать, так же, как глупо пользоваться бороной-суковаткой для возделывания земли, если есть трактор и комбайн. 

Впрочем, всё это так, краснобайство. Сами-то мы ехали без книги Ю.Холдина, и знать о ней ничего не знали, и ничего, как-то сдюжили. 

Но главное – схожими были основные идеи. Никон устраивал жизнь страны через перетягивание властного одеяла поближе к церкви, потому что она хорошая и заботится о пастве, чтобы овнам в стаде стало хорошо, надо поукоротить волю, склонить выю перед заведомо добродетельным пастухом с дрыном. Ильич устраивал жизнь страны через перетягивание властного одеяла поближе к партии, потому что она научно-коммунистическая и заботится о сирых и убогих, которым станет хорошо, если диктатура партии поукоротит волю несогласных и заставит склонить выю перед заведомо добродетельным пастухом с дрыном. Церковь со своим учением, партия – со своим – управлялись именно с волей. Результаты получились не тождественны, но конгруэнтны. Крепостное право в исполнении уже Алексея Михайловича повторилось в колхозном строе, коммунистический феодализм прошёлся по стране катком не хуже, чем государь Пётр Алексеевич. 
Так что съездить в Ферапонтово – всё равно что заглянуть в Горки. И там, и там – похороны воли.