Послесловие

 

Многажды пытаясь объяснить самим себе привязанность к XVII веку, мы набрели на мысль, которая неожиданно оказалась если не ключевой, то многое объясняющей в этом пристрастии.

Объяснение на первый взгляд кажется туманным и даже притянутым за уши. Оно в целом повторяет давно высказанное суждение Градовского о «писанных законах» (дурно прилепляющихся к русской действительности, сколь бы хороши они ни были сами по себе), но так просто и наглядно описывает достоинства этого века, так убедительно свидетельствует в его пользу, что мы не устояли перед соблазном обнародовать и это толкование.

Законы пишутся для того, чтобы устраивать жизнь страны и народа разумно и справедливо. Странно было бы, если бы они писались для чего-то другого. Коли они написаны, их следует соблюдать, а если кто не может или не хочет – принуждать силой.

Вот тут-то и сокрылось главное отличие XVII века от трех последовавших за ним.

Закон ныне писан для того, чтобы он выглядел прилично, чтобы соответствовал правилам, принятым в «приличном» обществе, чтобы все было «как бы» хорошо, а как на самом деле – безразлично, закон-то есть, теперь народишко виноват, что не соответствует. Темен-де, да и пьян по все дни. Закон – где-то там, в вышине, а жизнь – сама по себе, чем дальше от закона, тем лучше. Не сталкиваться с властью в любых ее проявлениях – единственный способ сохранить ни на чем не основанное чувство собственного достоинства для членов общества. Не сталкиваться с обществом – единственный способ сохранить ни на чем не основанное чувство собственного превосходства для представителей власти.

А в XVII веке в России было не так.

Законы Хаммурапи и Юстиниана, Салическая и Русская правды, Судебники 1497 и 1550 годов, не говоря уж про Соборное уложение 1649 года – все возмутительно несовершенны с точки зрения современного знатока права, они убоги, примитивны и ничтожны. Но у них было одно достоинство: они сочетали регулирование с возможностями регулирования; это то, что разом пропало на триста лет в России в самом конце XVII века.

Очень хорошо, что Соборное уложение появилось в 1649 году, ровно посередине века. Оно вобрало в себя законодательство за предыдущие полторы сотни лет и действовало еще полтора века после принятия, до времен Александра и Николая Первых, и уж XVII-то век в нем отразился целиком и полностью.

Соборное уложение, может быть, и было нехорошо, но те две сотни людей, которые его подписывали, твердо знали, что за его нормами они смогут уследить, наказать нарушителей и добиться соблюдения закона. С новыми законами вот уже три с половиной века так не выходит. Не удается ни соблюсти, ни уследить. Можно только примерно наказывать те полпроцента нарушителей, которые попали под руку, не заботясь ни о справедливости, ни о разумности правоприменения.

На полтора десятка миллионов человек такое малое число начальников (у Н.Ф. Демидовой – около 10 тысяч служилого люда, пусть их будет в два, в четыре раза больше, ну, полсотни тысяч вместе с владетельными князьями, боярами, дворянами, монастырями, помещиками, вотчинниками и прочими командирами, хоть это и некорректная экстраполяция, все равно – ничтожная цифра (по сравнению с населением страны)  говорит о том, что  начальство для жизни тогда было не так потребно, как позже. Как-то стране не нужно было десять процентов управителей, обходилась одним, а почти всегда и меньше. Жизнь росла снизу, без команды, плана и надзора, так, иногда кнутом поправляла власть, когда совсем уж ее (за дело) обижали. Вот Алексея Михайловича в Коломенском за пуговицу кафтана простой люд держал: «Что ж ты, мол, делаешь? Крест на тебе есть? Зачем монету портишь?» Тот, кто держал, – от кнута не ушел, но с деньгами дело пошло на поправку, медь собрали. Жизнь страны зависела от страны, а не от властей страны. Похоже, так больше уже никогда не было, чтобы власть слушала не себя, а людей.

Как бы хвалил Петра его почитатель?

Выход к Балтике – сделал, Швецию – победил, столицу поближе к Варшаве, Берлину и Парижу – устроил, образование – учинил, искусствам – покровительствовал, несколько флотов – построил, царство в империю – превратил, и вообще, как-то державу осовременил.

Что же в итоге? Бояться Россию стали, а уважать – перестали, любопытство смешалось с презрительностью, пышный фасад по сей день тщетно пытается прикрыть нищету и убожество заднего двора...

Что бы говорил про Петра его недоброжелатель?

Как можно создать на немецкий манер городской совет, если инициатор закона путает Rathaus и Stadtrat? Ничегошеньки не знавший об отточенной системе управления государством в XVII веке, дурно образованный, склонный к бесчеловечным развлечениям, шуткам и святотатству, потрясенный и раздавленный впечатлениями от европейского прошлого и настоящего, полученными во время почти полуторалетней отлучки из страны (отлучки, оставившей немало позорных страниц, начиная прямо с самого факта бегства от исправления государевых обязанностей), главный наследственный менеджер огромной державы решился подать ей благо через перемену устройства страны по примеру других. Думы, Земских соборов, приказов, съезжих и губных изб – нет;   есть – Сенат, коллегии, фискалы, магистраты и военные на всех должностях, есть неправдоподобный по легкомыслию запрет каменного строительства по всей стране, кроме столицы, есть финансовый крах и порча (сиречь коррупция) едва ли не всех людей, прислонившихся к новой власти. Писанные, придуманные, заимствованные, переведенные законы ничего, кроме хаоса,  не принесли (единственное, что можно поставить в заслугу, – поощрение образования и наук). Крепко стоявшее на ногах дело Филарета, Михаила, Алексея, Федора и Софьи оказалось преданным, вековые традиции – растоптанными, достоинство – униженным; и все это – ради создания идеального «полицейского государства, Polizeistaat». Результат известен.

Пресловутая, постылая и постыдная коррупция объясняется не злокозненностью людей с дурным воспитанием и плохими манерами, а незнанием значения слов. Одним из первых слово «коррупция» употребил Ф. Бэкон, имея в виду «порчу крови» от неправильных королевских браков; главное здесь – именно слово «порча».  Когда испортился суп, мясо или яблоко – с их порчей можно бороться? Как-то пересварить суп, исправить тухлое мясо или вынуть червей из яблока? Порча есть порча, тут уж ничего не поделаешь. Можно только заново сварить суп, добыть новой убоины и выкинуть негодное яблоко. Бороться с ними со всеми, порченными, не надо. Надо взять свежее.

Ни похвалы, ни брань ничего не прибавляют и нимало не отнимают от светлого образа императора, созданного им самим. Это неколебимый якорь, вбетонированный в скалу, это точка оттолкновения новой российской истории со всеми ее глупостями и подлостями, геройствами и подвигами, враньем и правдой, великими свершениями и великими утратами. Он – рубеж, с этим никто спорить не станет.

Но то, что было за рубежом, – оказывается, содержало в себе не только мрак, недоумение и убожество. И первое из достоинств прежних времен, почти незаметное из-за дальности расстояний, – близость власти и общества. Суровое воспитание венценосных младенцев, полковничий чин последнего императора, переноска первыми лицами страны бревен на субботнике, показные простенькие кители и нарочитые поездки таких же лиц в дрянных машинах, монологические «общения с народом» и прочее  – безуспешно пытаются маскировать наличие бесконечной, непреодолимой дистанции между властью и обществом в течение последних трехсот лет. Начало ей положено этим рубежом.

В управленческом деле, как во всяком другом, есть самые важные, самые неуловимые, самые тонкие и хрупкие умения, которые нельзя ни объяснить, ни записать, ни формализовать, их можно только передать из рук в руки, из клюва в клюв, без слов, дыханием, прищуром глаз, «мимикой спины и плеч», походкой двоих, шаг в шаг, рукав к рукаву.

Русский дипломат второй половины XVII века Петр Иванович Потемкин не взошел в покои к одному из европейских королей, занемогшему и оттого возлежавшему на кровати, пока рядом не поставили ровно такую же кровать, расположившись на которой он мог бы, не роняя достоинства государя и своего собственного, поговорить о делах, ему вверенных.

Ровно это достоинство, ровно эта традиция пресеклась в конце XVII века и редкими, редчайшими, мучительными вспышками давала о себе знать три сотни лет.

Одна из сложностей изучения  истории XVII века в том, что при относительном изобилии источников их очень трудно заставить говорить; малюсенький факт из документа становится интересным и проливающим свет на многие обстоятельства жизни, только если в голове у интерпретатора уже есть некоторое представление об этой жизни, только тогда он начинает «играть» и переливаться на свету, как драгоценный камень. 1101 рубль 54 копейки – это много или мало? В 1726 году на склоне лет сенатор граф Андрей Артамонович Матвеев собственной властью повесил двух переславских подьячих за расхищение именно такой суммы казенных денег.  Ну повесил и повесил – проворовались. Однако же факт любопытный. Казнь была внесудебная, в духе средневековой расправы – чего тогда стоят недавние громкие, многопрославленные и ничтожные по сути, антирезультатные судебные реформы? Как раз суммы хищений привели бывшего комнатного стольника в ярость: где же это видано, чтобы уездный подьячий, у которого годовой оклад от 2 до 30 рублей, столько накрал? Еще 50, еще 40 лет назад это было просто немыслимо – а теперь стало  возможно, потому что порча власти в начале XVIII века увеличилась и умножилась по сравнению с веком прошлым кратно, в разы, если не на порядки, там, где раньше крали рубль, теперь добывали кто сотню, а кто и  тысячу; оттого и «взыграло ретивое»  у Андрея Артамоновича, помнившего и 1676 год (когда ему было 10 лет, а сыну Наталии Кирилловны Нарышкиной всего-то четыре), и 1686-й (когда ему было уже 20, а 14-летний отпрыск царского рода играл в живых солдатиков и присматривался к более взрослым удовольствиям). Только одно то, что граф «в сердцах» велел повесить двух обнаглевших, мелких, но крупно ворующих жуликов, много говорит и об устройстве жизни во второй половине XVII века, и о порядках начала XVIII-го.